Николай Болдырев
Из книги "Прощание с Землей"
Тавро Тавриды
Опыт непоэмы
1
Агавы, горы, гул священный
из глубины, которой нет,
где рощ молчание моренно,
где говоры пропавших Вед.
Похоже всё на Лукоморье.
Растений статуи тихи.
Что глубже – море или горе
иль птиц прозрачные стихи?
2
Никитской яйлы дым вечерний.
В тумане зычный Бабуган.
Где тот, кто так боялся черни
и плыл меж рифмы: "стан" и "стран"?
Вся тяжесть гор летит фрегатом.
Но кто я, чтобы быть и петь?
Но певший Бога был мне братом.
Как бор шумит сквозная твердь.
Но корни так тихи, как очи,
в которых виден ты насквозь.
В парк Ришелье заходят ночи,
которых Пушкин часть, не гость.
3
О, что там? О, что там? О, что там? О, что там?
О, что там – где не было нас?
Там были низины, там были высоты?
Там свет несказанный угас?
О, как мы узнаем, что было, что было,
что было в чудесности дней?
Всё так же корабль беспричинно носило,
окраиной крался Орфей?
Всё та же там боли сквозная излука,
всё тот же побег за слова.
Дыхание моря – как с духом разлука;
Руслан и пред ним голова.
4
За свободу я плачу одиночеством.
За одиночество плачу раскаянием.
За раскаяние плачу сокрушенностью.
Глаз от земли поднять не могу –
так тяжелеют веки.
Тяжесть земли постигается клетками.
Сокрушенный, но свободный,
ты летишь пушинкой
в пропасть последнего полёта –
подобно самой Земле –
внутри которой все мы.
5
За смыслом – смысл, а там еще один…
И наконец провал: летишь с моста.
Молчит блеск звезд: сквозная чернота,
чей свет иной сквозь сонмы паутин,
не подключенных к ауре ума,
но длящих птичью песню первых мантр.
Там музыка рождается сама
милльонолетий-осеней подряд.
И все это, конечно, с нами здесь.
Охваченные страстью к никому,
мы длим меж жил струящееся есть
и пьем по капле этой сомы тьму.
6
Я коз водою напоил.
Я шел тропою вечных вдов.
Я тоже русский: я любил,
я тоже помню про любовь.
Ночь нелегка и непроста.
Какая мука – жить без слез.
Но вылетают из куста
как из судьбы ватаги ос.
Играет мальчик в шар земной;
тот катится упрямо вниз.
А волны катят синий бриз;
и шар уносится волной.
Я тоже русский: я любил,
я тоже помню про любовь.
Печаль сильнее чары сил,
и в царство входит не любой.
7
Мерцали влагой очи у Орфея,
а рядом плакали косуля с львёнком.
Не я ли был таким же вот котёнком,
немыслимо, сверхчувственно робея
перед громадною волной бытийства,
смывающей меня мгновеньем каждым.
И каждый атом выделял эльфийство;
и как Орфей я Эвридики жаждал.
8
Что дальше слов? То может быть тавро,
впечатанное некогда нам в тело.
Звенит Тавриды тонкое стекло,
и волны хаосом фонем швыряют белым.
Какое благо выше, чем закон,
вполне невидимый, неслышимый, но высший?
Что укрывается всех глубже? Стон.
Блаженно в отреченьи пели риши
во славу изначальной сути мантр,
в Ишвару превращаясь осторожно.
Гурзуф восходит волнами оград –
невидимых и все-таки неложных.
9
Здесь скрылась девушка в старушку.
О, превращений вещество!
С нас кто-то вновь снимает стружку.
Стремите уши на макушку!
Не превращайтесь в вещество!
Здесь время в виноград играет
и ароматом в скалы бьет.
Есть кто-то, кто в тебе пылает,
летит над кедрами и тает
и изумленно воду пьет.
И звук гортанный – это клёкот.
Не превращайся в вещество!
Ты – этот шелест, это око,
ты – этот над горами сокол,
что ткет кружений торжество.
10
Я вижу рощи Аю-Дага,
я слышу парки Партенита.
Нас проницает жизни сага,
где кто-то требует зенита.
Но в гроте пушкинском – затишье.
Как аргонавты – Адалары.
Здесь все мечты – еще мальчишьи,
хотя пути бездонно стары.
Но в парках парки дышат все же.
И Кара-Даг еще не венчан.
Ты где-то рядом – тот, кто “Боже”,
кто сотворяет солнцу женщин.
11
Без спермы невозможна ода.
О, тайна склона, тайна свода!
Нам льстит к нам льнущая природа,
в нас превращая время в дух.
Нам море дарит йогу йода,
тоску прозрачного извода
и к тайне рода волчий нюх.
Мы обретаем оды слух,
когда кипим волной исхода.
12
Предельно здесь серьезен каждый жук
и птаха каждая и каждая травинка.
Благоговеен тамариндов круг,
мерцает влагой каждая ложбинка.
Какая строгость, чистота и мысль!
Какое вслушивание и послушанье!
Горизонталь неявна, только высь
блаженство льет в распахнутость желанья.
13
Как чисто входит изумленье
на повороте к морю духа.
Ты просквожен моленьем слуха,
ты сам – сплошное царство уха,
за далью жажды и влеченья.
Но кто тебя поверг сегодня
на полпути к исчезновенью?
Когда ты пел стихотворенье,
в тебя входило растворенье
того, что всех стихий свободней.
14
Как плотны чувственные чары!
Я сонмом ощущений стиснут.
Со всех сторон поют пожары,
и впечатлений звезды виснут.
Я словно в комнате иль в склепе.
Меня съедает стен давленье.
Я как свеча, что мчится в пепел,
бред повторяя изумленья.
Остановись, пока не поздно
и стань невидимым бродяжкой.
В тебе самом зажгутся звезды,
что разрешат родиться дважды.
Остановись, нырни глубоко,
не дай сожрать волкам нетленность.
В тебе тоннель зажжется оком
и рухнут чувств голодных гены.
15. Дельфин в дельфинариуме
Он нас умнее и просторней.
Он понимает наш уклад.
Но в нем бездонней звукоряд
и небеса его – огромней.
Нам не понять его тоски.
Он нас просчитывает смело
и кротко нам дарует тело,
а кистью – чудные мазки.
Когда бы мы попали в плен
их игр исконных и понятий:
о, разве бы сумели взять их
с такой отвагой, вне измен?
Как многомерен мир его!
Как он легко играет нами!
В нем высший разум – нам экзамен
на погруженье в существо.
16
Фонемы катит Бог округло.
Они переполняют нас,
когда тревожат нас подспудно,
когда волхвуют беспробудно
и превращают вечность в час.
Так птичка льнет из тамариска
к какой-то тайне изнутри,
и черный дрозд врачует близко,
как будто он поэт-мальчишка,
рожденный магией зари.
Округлы горы как фонемы,
дождинки, малые мосты.
Великолепнее системы –
поющие во тьме поэмы
и тихих ящериц хвосты.
Змея – кругла кольцом свирели.
Округла матушка земля.
Играет горн в нас горлом в теле,
край первой мантры шевеля.
17. А.С. П.
Рождают гения фонтаны
и парков стройные хоры,
ансамбли рощ, что грекоданны,
видений первобытных страны
и звуков птичьих океаны
и вдруг – волнение горы...
Дриады дышат так невинно.
Стволы как руки дев нежны.
А эхо влажно, гулко, длинно.
А тьма аллей как ночь судьбинна.
А сны как облако влажны.
Рождает гения древесность,
гармония дорог и троп,
и влаги тонкая любезность,
и статуй бешеная грешность,
и ручейка открытый рот.
Он гнется и листы ласкает.
Он льется речкой и тоской.
Он ничего не замечает,
когда строфу строфой венчает:
он слушает в себе покой.
18
То шум прибоя ночью тёмной.
Он слушает его всю ночь.
И мечет слух в колодец донный,
вдыхая воздух благовонный.
Он чует сына или дочь?
Он простирает неизвестность
из века в век, из мига в миг.
Он чует медленную бездность,
волхвующую смерти нежность,
промеренную чарой книг.
19
Куда? Зачем?.. Мне двадцать лет,
да, я поэт, но что я значу
перед стихиями, где свет
вдруг оборвется? Да, я плачу
перед таинственностью дней
в опасном этом урагане.
При вспышке молний всё ясней
мой росчерк под стихом. В бедламе
едва ли я существовать
сумел бы. Но и тишь тревожна.
Куда мне плыть? Восстать иль стать?
Иль растворяться осторожно?
20
Всеколебанье! Вот что, вот что!!
Неведомое – вот путь наш.
Как зыбится вдали наследство.
Нам не постигнуть даже детства.
Мы удаляемся в винтаж.
21
Аю, аю, аю… Ай-Петри.
О, святость сути! Камень сух.
А чудеса – в конверте смерти.
Как важен жертвенный петух!
Испей из святости, не бойся;
сгоришь сейчас или потом;
прикосновеньями умойся,
чтобы войти в родимый дом.
На этом плáто ты наверно
когда-то жил – как смерд иль царь.
Там, под тобой, не быт и скверна,
а понта вспыхивал фонарь.
Ты отрешенность здесь тревожил
в себе как колокол скалу;
и в колебаньях клал на ложе
самозабвения хулу.
22
Магнолия тебя коснулась
блестящим оком, аромат
вошел в тебя сквозным потоком.
О, разве мир цветов не свят?
О, разве изначально это
не растворенья глубина?
И что признания поэта,
когда в тебе поет сосна?
23
Чем больше мир, тем больше окон
в твоем жилище; ты – другой,
ты прекращаешь быть потоком,
небесной аркой и дугой.
Ты в землю входишь ненадолго,
ты чрево мыслью шевелишь.
В себе ты ищешь степь и Волгу
и тайный неземной барыш.
И не войдет к тебе татарин,
не заползет змея и жук.
Ты на мгновенье – жрец и барин,
Ван-Гога взор, Шопена слух.
24
Что делал здесь ты? Верил в кротость
иль возжигал тоски костер?
Что миром правит? Разве робость?
Кто водопадов движет лопасть
и кто Европу сбросил в пропасть?
Кто письмена святые стер?
Какая странная картина.
Какое бешенство во тьме!
Но разве не тиха долина,
ручьев безвестных пуповина?
И разве нежность не невинна
и разве Замысел не смел?
25
Зачем поэту Адалары
и моря прозелень и синь,
когда иного тела чары
в него вошли тоской пустынь?
Неважно, знает иль не знает
о нем его дневной состав.
Но плоть продубленная тает,
алчбу и жадность обуздав.
Оно становится сверхтленным,
уже не верящим в авось.
И он живет одним забвенным,
превосходящим плоть и кость.
Из тайников земли Ишвара
восходит в утренний зенит.
Не чарой дышит дух, не марой,
а птичьим горлышком звенит.
Кто околдован, тот прорвется.
Он пенье чует неспроста
внутри бездонного колодца,
где дуги светятся моста.
26
Что длим? Иллюзию иллюзий.
Цикады разве не поют?
И миллион милльонов Грузий
прошли сквозь облачный приют.
Поэт предчувствует нирвану,
но вод Арагвы не срамит.
Он вознесен к губам и стану,
а сердце рвется к океану
и плачет; но не от обид.
27
Здесь всё исчерчено, что можно.
Мы переходим в край иной,
где пушкинская осторожность
уже не сага и не должность:
там нет души, но есть возможность
прозрачность ощутить волной.
Исчерпанность томит угрозой.
Мир тупика паршиво сшит.
Уже не выйдешь к деве с розой,
и пуст словарь: стихом иль прозой
безмерное не говорит.
И переход в иное тело
необходим как жажда уст,
которых нет, и все же смело
они в предчувствии предела,
который так же чист и пуст.
Оставь морскую даль без срока.
Уйди в свою бескрайность волн,
где нет желаний, зова, ока,
но есть загадочность истока,
где ты войдешь в себя с востока,
и звуком гор прочистишь горн.
28
О мама! Я привез тебя.
Но то простая поселянка.
Что жизнь? Обман или обманка.
В ней пусты хокку или танка.
В ней бьют в живот и лижут ранку.
И книги пишут, не любя.
И все же, мама, ты здесь тоже
со мной сейчас, вот в этот миг.
Пусть мир бессильно обезвожен,
но все же он не подытожен.
И мы с тобой – вне хлада книг.
И шум морской нас обнимает
как в самый первый день земной.
Смерть отошла, дитём играет
сама с собой, сама с собой.
И винограда претворенье
задумчиво как ты сама.
Твое великое волненье
перед сверхсмыслом песнопенья
не превзойдут огонь и тьма.
29
Души, конечно, нет, и все же
она порою так болит.
И тела нет, конечно, Боже.
Мы – иллюзорны, праха ложе.
И все же в теле клад зарыт.
Каков он – знает лишь душонка,
она одна, вне кутерьмы.
Она растит в себе ребенка,
еще совсем-совсем кутёнка.
Как он поет порою звонко:
то как орган, то тонко-тонко.
Дитя не света и не тьмы.
Гурзуф – Каменск-Шахтинск, 18 июня – 19 июля 2013г.
скачать полную версию
|