Перечитывал свои блокнотные стихи последних полутора лет и внезапно увидел с абсолютной ясностью, что процентов 95 из них – словесный мусор и только процентов пять имеют какое-то отношение к (современной) поэзии. И то к ее весьма периферийному разделу. Это был первый этап. Через несколько дней взял с полки книгу стихов современного автора, о которой лет двадцать назад мой приятель, даря её мне, сказал: вот настоящие стихи! (Как бы в назидание мне). Я попытался тогда читать (с разрывами в годы), но ничего кроме средней руки болтовни на мелкие психотемы случайных перцепций не увидел. И вот открываю. Ба! Какая чарующая плотность слогов и звуков, какое изумительное ускользанье от любых смыслов, мыслей, тем и интеллектуальных схем, полный уход в те смыслочувства, которые совершает сам язык, живущий почти отдельно от нас своей изысканно-эзотерической жизнью. Каждое стихотворение пребывает в своей самозаконченной (и самозаконной) ауре, из которой нет никаких линий в "общественную" или в психологическую жизнь автора...
Современная поэзия (началась она, наверное, во Франции с Малларме и затем Валери, а у нас с Хлебникова) порвала с русской линией поэзии девятнадцатого века, и сейчас это – два разных мира. Она полностью ушла в ту самоценную игровую жизнь языка, которая ищет и создает собственную магию и собственные пути к иррациональной метафизике, почти равной тоске по трансценденции. Конечно, она лишилась массового читателя, фактически уйдя в герметичный мир своего когдатошнего древнего состояния языковой волшбы. Ходят слухи, что на заре времен поэты составляли отдельное самозамкнутое содружество.
Но уже для идеального государства Платона поэты не годились. Но поэты языкового герметизма не годятся для любого государства, ибо в них подчеркнута брезгливость по отношению к любому общепонятному говорению. (Для Платона поэты обеих линий были развратителями).
Я бы сказал так: поэт помогает языку явить (открыть свету и воздуху, глотке и голосу) его потаённо-экзистенциальную жизнь, прикладывая к этому усилию те анклавы своей (поэтовой) личной экзистенциальной жизни, которые не могут быть обнаружены на магистральных, концептуально-интеллектуальных путях речи, по которым шагают толпы. В этом смысле поэт и язык обнаруживают пространство идеальной дружбы.
Поэты новой формации – ублажители языка, а он – ублажитель их самолюбий и тонких сфер тех вибраций, которые пребывают в громадном промежуточном слое между понятным и вечно ускользающим от понимания. В этой сфере поэт "ловит кайф".
|